Когда я закончил, было около двух ночи, за занавесками теплилось серое глухое свечение. Глаза жгло, но о сне не могло быть и речи; да к тому же к пяти надо было добраться на Финляндский вокзал и что-то сделать. Может, перекупить у кого-либо билет? Но кто же продаст?.. или столько запросит, что вылетят все трудовые мои сбережения, и жена останется тут совсем без резерва, а ведь моя зарплата… странно, как это слово похоже на слово «заплата», заплата на бюджете, никогда не приходило в голову… и так отвалится, едва только я сгину… голова шла кругом.
Закончив, я посидел немного просто так, а потом достал из глубины нижнего ящика стола пачку старых фотографий и медленно начал их перебирать. Им было пять, семь, восемь лет – казалось, совсем все было недавно, но как все изменилось. Я любил их разглядывать в тишине, когда особенно худо становилось от бездушной безмозглой гонки, они давали мне силы, нет, не силы, больше – чувства; я смотрел на молодые – а впрочем, с виду почти такие же, как теперь, лица жены, и вроде бы откатывался душой туда, в это недавно, которое ощущалось одновременно и странно близким, и странно невозможным: в лесу на Карельском, среди золотых, свежих сосен, в прозрачном солнечном просторе Крыма… Вот же мы, чувствовал я, вот какие мы на самом деле – веселые, счастливые, свободные, жадные друг до друга и бережные друг к другу; а остальное все, что, как плесень, покрыло нас теперь, – это просто от усталости, от суеты, это наносы; стоит хоть на один вечер как-то смыть их, и сверкнем мы вот такие!..
До Крыма теперь не добраться – ни на поезд, ни на самолет билетов нет никогда, хотя и поезда вроде ходят, и самолеты вроде летают, но благосостояние увеличилось, а количество рейсов – нет; говорят, за валюту можно, но у меня ее отродясь не бывало. Да и не слишком-то тянуло туда с тех пор, как комиссия проворно доказала, что семибалльных землетрусов в Крыму уже не будет, и в сжатые сроки, очевидно боясь, что правительство передумает, угрохав на темпы миллиардов сто семьдесят сверх сметы, запустили АЭС – этак схватишь, выкупавшись в кристально чистой воде, рентген семьсот, а врач потом, как водится, скажет, что на солнце перегрелся, и даст больничный на три дня… а если еще и с ребенком?.. да и без рентген, шут с ними, но питьевой воды совсем не стало, все, что дает протараненный поперек засушливых степей канал, заглатывает охладительный контур, а перегретое сбросами побережье от Керчи до Судана киснет от сине-зеленых, на съезде об этом было заявлено со всей откровенностью…
А жена ревновала к собственным фотографиям. «Что душу травить? Меня не интересует прошлое, оно прошло – меня интересует, что сейчас и что потом», – вот что она мне сказала еще пару лет назад, когда я предложил ей повспоминать вместе, пройтись, взявшись за руки, по нашему общему корню, неудержимо тонущему в трясине дней; а однажды дошло до скандала. Был день ее рождения, гости ушли; умаявшись насмерть стряпней, затолкав в постель перевозбужденного Кирю, она рухнула сама. К двум ночи я перемыл посуду, искипятив на нее пять чайников – горячей воды, как всегда летом, не было, шла сезонная проверка теплотрасс, а мыться при жаре можно и собственным потом, если слегка посыпаться «Пемоксолью» или, на худой конец, «Суржей», аллергии пойдут, значит, кожа изнеженная, сам виноват, – а потом, уверенный, что она уже спит, затворился в кабинете и раскинул живительный пасьянс. Дверь открылась у меня за спиной раздраженно и внезапно, фотографии на столе дернулись от пощечины сквозняка; женщина, еще хмельная, спросила с порога: «Опять онанизмом занимаешься? Живая баба в постели лежит – а он тут холодных, плоских щупает…» Коньяк и у меня журчал в церебральных сосудах; нейроны, как подгулявшие деревенские орлы, развернув гармоники, стояли в нем по колено, без сапог – я даже не попытался спрятать засушенные лепестки отцветшей жизни, в которой я мог хоть пять сезонов носить одну и ту же рубашку, и она, хоть и выгорала, но не расползалась от первой же стирки; в которой на один лучезарный морской день нам хватало для счастья грозди винограда и банки сардин, и стоило это счастье копеек семьдесят, а не сорок три рубля при условии штампа о временной прописке, за каковой, сутки отстояв под надписью «Граждане СССР имеют право на отдых», нужно отдать двести семьдесят три рубля госпошлины и тридцать с копейками комиссионного сбора; в которой я был уверен, что состояние моих близких зависит от моей чести, моего таланта, моей работоспособности, от того, что мною можно гордиться, ведь я узнаю и придумываю такое, чего не знает и не может придумать на Земле, кроме меня, никто… и сами собой, без усилий, расцветали, как на припеке, кипели, как в очаге, в голове идеи, и десятки страниц – те, из которых я клеил потом коляски – покрывались умными, безошибочными, изумляющими словами… Не по-доброму взвинченный недобрым вторжением, я ответил тихо: «Зато этих плоских вон сколько, и мы с ними друг друга любили…»
Была истерика. Жена плакала. Жена кричала: «Уходи! Невыносимо тебе?! Дохлая я, дохлая, да? А сам-то! Ну уходи – хоть на все четыре стороны, хоть к библиотекарше своей! Думаешь, дожидается еще? Ну иди!! Но мы же умрем! Женщина не может одна и зарабатывать деньги, и искать, где на них что-то купить! Я же с ума сойду, я же сдохну на бегу, в какой-нибудь давке, и твой сын умрет с голоду в пустой квартире! А ты иди! Рисуй свои закорючки, академиком станешь!»
Состояние близких зависит лишь от того, насколько быстро уменьшаются номерки на твоих руках.
Я убрал фотографии и подошел к окну. Я держался очень прямо и все равно ощущал невыносимую, тяжелую горбатость. Твердое сырое полено, вздувшееся внутри меня, давило легкие; было не продохнуть; было не забыть ни на миг. Я открыл раму, уличная духота дотронулась до духоты в квартире и замерла на пороге окна. Спящие, безмолвные дома витали в прозрачной мгле, пустые улицы, странно просторные, серыми лентами катились внизу. Неподвижность.